Розин В. » | | Кентавр № 28 (апрель 2002) |
![]() |
Загрузить zip-файл |
(опыт осмысления воспоминаний Г.П.Щедровицкого в книге «Я всегда был идеалистом…»)
Усилиями супруги Георгия Петровича Щедровицкого Г.А.Давыдовой, его брата Л.П.Щедровицкого, а также двух участников методологического движения А.А. Пископппеля и В.Р.Рокитянского издана удивительная книга Г.П.Щедровицкого «Я всегда был идеалистом» (М., 2001 г.). Читаются эти воспоминания, надиктованные создателем Московского методологического кружка (ММК) первоначально на магнитофон почти 20 лет тому назад, на одном дыхании – интересно необыкновенно. Хотя формально – это рассказ Щедровицкого о своей семье, детстве и юности, поступлении и учебе в Московском университете, сложных взаимоотношениях с преподавателями и психологами того времени (конец 1940-х – начало 50-х годов), за всем этим встает целая эпоха и масса вопросов, заставляющих читателей продумывать и собственную жизнь.
Возможно, меня чтение этой книги впечатлило больше остальных. Дело не в том, что я был одним из первых, как считал Щедровицкий, подающих большие надежды учеников, а в том, что тесно работая с ним, наблюдая его почти каждый день более десяти лет, я так и не понял до конца, что он за человек.
Многие поступки Юры Щедровицкого (так его называли близкие друзья) ставили меня в тупик. Яркая личность, он презрительно отзывался о личности как таковой. В одном из последних интервью Щедровицкий говорил: «Со всех сторон я слышу: человек!.. личность!.. Вранье все это: я сосуд с живущим, саморазвивающимся мышлением, я есмь мыслящее мышление, его гипостаза и материализация, организм мысли».
С первого дня нашего знакомства приобщавший меня к высокой философской культуре, к Марксу и Аристотелю, он нередко презрительно говорил о культуре в целом, фактически как о мертвом монстре, тормозящем наше продвижение вперед.
Парадоксально одинокий – и это на фоне огромного числа друзей и знакомых! Юра нежно любил своих учеников и одновременно мог манипулировать ими...
Интеллигент до мозга костей, Щедровицкий (в каком-то смысле подобно А.Зиновьеву) презирал окружающую его интеллигенцию; как-то в пылу полемики (дело было в Подольске, на одной из игр) в присутствии многих людей Юра сказал мне: «Лично меня этот мир не устраивает, я пришел, чтобы изменить его, а с нашей гнилой интеллигенцией этого сделать невозможно, и я не задумаюсь переступить через нее».
Человек, создавший после войны одну из первых по-настоящему свободных философских школ, постоянно боровшийся против мертвящего научного официоза, отказывается в начале 1970-х годов, когда это стало возможным и как это сделали многие, спокойно заниматься философией – и снова набирает замкнутую эзотерическую группу.
Именно Щедровицкий учил меня разбираться в хитросплетениях советской лицемерной политики, но сам, будучи исключенным из партии за подписание письма в защиту диссидентов, подал на апелляцию в соответствующие партийные инстанции, и не успокоился до тех пор, пока на бюро МК КПСС председатель, стукнув по столу кулаком, с гневом сказал ему: «Гласность и право, за которые Вы ратуете, нужны только нашим врагам».
Не мог я понять и отношение Юры к своему здоровью: отвечая за большое дело, он буквально сгорел в бесконечных оргдеятельностных играх, работая круглыми сутками. А как можно понять, почему такой философ мог считать еще в середине 60-х годов, что главное он уже сделал? И почему он в последние годы жизни говорил, что исчерпал себя и не знает, чем заниматься дальше?
Не менее непонятно было для меня и то, что Юра, разработавший само понятие рефлексии, мог тонко проанализировать поведения любого человека, – но только не себя. Объективно взглянуть на самого себя было для него практически невозможным, себя он мыслил во многом мифологически.
Наконец, усвоив от учителя основные методологические установки, например, деятельностные или касающиеся генетической реконструкции содержания, я не понимал, откуда они взялись: отсылка к марксизму была для меня понятна, но все же недостаточно убедительна.
И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я наконец, понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в наше время философа-методолога. Причем сам Щедровицкий нашел уникальный, удивительный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, о себе во времени, о себе и других в этом трудном времени.
Предпосылки. Безусловно, это – семья и само время, и влияние окружающих. Интересно, что все эти моменты были сходны для нашего поколения – пятидесятников и шестидесятников.
Читая воспоминания, я поражался совпадениям. Родители Щедровицкого, полностью забывая себя, строили социализм. И мои тоже. К примеру мой отец, Марк Абрамович Розин, строил Мосфильм и создал в Москве одну из первых успешно действующих комсомольских коммун (где он и обратил внимание на мою будущую мать). Родители Щедровицкого провели эвакуацию в Куйбышеве, и моя мать с детьми были там же. Когда Юра ходил в Куйбышеве в школу, я с братом в районе Куйбышева, называвшегося Безымянка, где были авиационные заводы, воспитывался в детском саду. Более того, моя мать работала на заводе, который проектировал и строил Петр Георгиевич, отец Щедровицкого. Юра в Куйбышеве защищал право на свободу, сражаясь с подростками, обзывавшими его жидом. А я свою свободу отстаивал позднее в Москве; хорошо помню, как мы стояли вдвоем с братом в большой толпе ребят, которые плевали в нас и бросали камни. Правда, книжный запой у меня начался по возрасту значительно позднее, чем у Юры, не раньше шестого класса. Но и для меня книги составляли более яркую, настоящую реальность на фоне серой жизни тех лет.
Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, «был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходило» (95; дальше везде ссылки на страницы книги «Я всегда был идеалистом»). Братья отца были крупными революционерами. Сам Петр Георгиевич «участвовал в гражданской войне – и в довольно больших чинах: к 1920-1921 г. носил уже два ромба» (95), а в мирное время отвечал за проектирование практически всех авиационных заводов страны. Мать Юры, Капитолина Николаевна, которую я хорошо знал, «в общем-то, была, – как пишет Щедровицкий, – главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею» (95-96).
Кстати, то же я могу сказать и о своей матери: когда в 1937 году арестовали моего деда и отец пытался рационально понять (принять) решение партии, моя мать в знак протеста на несколько дней ушла с детьми из дома в семью деда.
Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «Он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология – как все должно делаться» (90). Лет десять тому назад, анализируя природу современной методологии, я обратил внимание именно на ее технологический характер, а марксистская установка на деятельность была исходной при создании и первой, и второй программы ММК.
По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому еще будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, а с другой – фактически игнорировать эту двойственность. «Я понимал, – рассказывает он, – что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально, …и мне каждый раз хотелось понять, что же происходит. Это – с одной стороны, а с другой – я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоящей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы «входить» во что-то – входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Напротив, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористическая по сути своей: белое есть белое, черное – черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов» (104-106).
Совершенно иначе было у меня: простая советская семья служащих, простые знакомые, никакой защиты, необходимость адаптации, сознательная еврейская установка на компромисс. И как я был не прав, бросая в том же Подольске в лицо Щедровицкому упрек в безнравственности! Напротив, Юра был предельно нравственен, часто себе во вред. В ответ на мои обвинения он резко сказал: «Это ты безнравственен, – вместо того, чтобы сказать человеку, что он дерьмо, заводишь с ним долгий разговор, пытаешься понять его и даже оправдать».
Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него «книжный запой». Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии, большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие (конечно, меньшая часть), жила не в этом мире, а в мире книг. Читали день и ночь (под одеялом с фонариком) все, что попадало под руку, но и у наших родителей, как правило, была огромная тяга к культуре, они собирали библиотеки, ходили в театры, думали и спорили о высоком, старались к этому приобщить детей. Это как раз то, что Щедровицкий называет полученным им в семье «идеальным содержанием», обращенностью сознания на идеальное. «Если родители, – пишет Щедровицкий, – не «кладут» идеальное содержание своей профессиональной деятельности в коммуникацию, если они просто мыследействуют, то ребенок фиксирует содержание совершенно другого рода – коммунальное, обыденное…. В моей жизни так случилось... что это идеальное содержание всегда существовало как реальное и было более значимо, чем реальное. Может быть, дело в том, что еще существовала та культура старой интеллигенции, где были какие-то, может быть, неотфиксированные приемы подачи этого содержания, выкладывания его – то ли за счет покупки определенных книг, то ли за счет определенных порядков в доме» (201, 204).
Было идеальное содержание и в моей семье, и это при том, что я своих родителей практически не видел: моя мать с утра до вечера работала, а отец был в армии; но они собрали прекрасную библиотеку, а когда они встречались, я видел любовь и уважение родителей друг к другу. Сегодня, когда восстанавливаются семейные традиции и интеллигенция, но параллельно нарастает отчуждение в семье, где дети и взрослые живут в разных, непересекающихся мирах, размышления Щедровицкого о семейном воспитании и выкладывании идеального содержания – актуальны как никогда.
Для понимания становления Щедровицкого как личности важно отметить, что он читал и любил исторические книги. «В определенном смысле, – пишет Юра, – я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий. Вся сложная картина исторического анализа XIX века – его уровни, планы и срезы – стояли передо мной как живые» (106).
Одновременно видение практически всех людей моего поколения с самых малых лет задавалось социалистической идеологией, идеологией торжествующего коммунизма. Щедровицкий четко осознавал это влияние: «Мир идеологии, марксистской идеологии, – он каким-то удивительным образом целиком завладел моей душой: я буквально существовал в этой системе идеологических представлений и норм. К нравственно-этическому ригоризму, унаследованному от матери, добавлялся еще этот коммунистически-социалистический ригоризм» (107).
Щедровицкий рассказывает, какие опасные шутки сыграла с ним позднее в университете приверженность к идеологии, «совершенно захватившей его и им управлявшей» – и это при том, что он прекрасно понимал цену марксистской пропаганды. «Когда меня спрашивали, зачем мы изучаем древнегреческую философию, я отвечал с совершенно голубыми глазами и искренним сердцем: “Чтобы реализовать постановления партии и правительства об оживлении коммунистического воспитания”. В моем представлении так оно и должно было быть. Мне казалось (такова была удивительная моя наивность, тупость, упрямство, косность, глупость – как хотите называйте), что эта идеология (то есть подлинный идеализм, почерпнутый мною из книг) не реализуется вокруг меня, а ее надо реализовать» (205).
Надо сказать, что лично я к институту уже вышел из-под очарования и власти марксистской идеологии, да и само воздействие идеологии на меня было значительно слабее. Но ведь я вырос в другое время: уже прошел ХХ съезд и в воздухе носились сомнения, подкрепленные самиздатовской литературой. Щедровицкому было значительно труднее, его эпоха была совершенно нетронутой и монолитной.
Становление личности. Бытовые и социальные условия того времени весьма способствовали становлению самостоятельного поведения молодого человека, то есть личности. Наши родители строили социализм, после войны восстанавливали страну, а мы были полностью предоставлены сами себе. И как только приходило время, мы были вынуждены вырабатывать собственные представления о мире и себе. Учились сами работать, сами образовывали себя. Как это происходило у Щедровицкого, видно по одному примеру – освоению, начиная с восьмого-девятого класса, «Капитала» Маркса. Эта книга, пишет Юра, совершенно его захватила. «Захватила первоначально своей логической формой, поскольку, конечно, содержание я не мог по-настоящему ухватить и оценить. Но сами синтаксические конструкции и мысль, которая через них просвечивала, меня буквально опьянили... Поэтому я начал работать очень странным образом: мой восторг перед книгой был таков, что я начал ее переписывать... Я начал заполнять тетрадь за тетрадью переписанным от руки текстом “Капитала”. Да еще завел тетради для вопросов и примечаний» (122). Таким образом Щедровицкий учился анализировать сложный текст и думать. Кроме того, уверен, именно здесь подспудно формировалась установка на содержательную логику.
Весь ход развития естественно подвел Щедровицкого к тому, что он становится человеком, которого сам в своих воспоминаниях идентифицирует как идеалиста, а я бы назвал эзотериком. Лет семь тому назад я писал в «Кентавре», что Щедровицкий был эзотерической личностью: он верил в существование двух миров, причем подлинным считал мир мышления; он жил мышлением и в мышлении. Читая воспоминая Щедровицкого, я нашел полное подтверждение своим мыслям, хотя, конечно, Юра осознает свое двоемирие иначе, чем я – как жизнь в истории. В конце жизни это двоемирие он осознает даже мистически. «В какой-то момент, – говорил Щедровицкий в уже цитированном выше интервью, – я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека, суть». И в этом, настаивал Щедровицкий, как раз и заключается счастье мыслителя, а не в какой-то там самореализации личности.
Но в 1980-1981 гг., когда Щедровицкий надиктовывал свои воспоминания, он думает еще достаточно рационально и свою личность не забывает. «Итак, действительность моего мышления была задана и определена чтением большого количества книг…... там в действительности мышления, существовало мое представление о себе и о своей личности... моя личность мною представлялась не в реальности ситуаций, в которых я на самом деле жил – двора, семьи, класса, школы, спортивной школы, непосредственных товарищей, – а в действительности истории. ... Мир человеческой истории, был для меня не просто действительным, а реальным миром, точнее, миром, в котором надо было реализовываться» (146, 148).
Удивительно точная рефлексия, обнажившая главную пружину собственной личности! Щедровицкий пишет, что и для Давыдова, Ильенкова, Зиновьева, Мамардашвили «определяющей реальностью, куда они помещали себя и где они существовали, тоже была историческая действительность», а для остальных, например, Теплова, Леонтьева, Радзиховского «главным и определяющим являлись сиюминутные ситуации» (148-149). Здесь мы подходим к пониманию еще одной стороны становления личности Щедровицкого.
Он не просто вырабатывает собственную траекторию жизни, – он оценивает обычный мир и других людей как неправильно устроенные. Одни люди, убежден Щедровицкий, живут идеальным содержанием, честно пробиваются к истине, а другие идут на всяческие компромиссы и только делают вид, что занимаются наукой. «Большой ученый, – говорит Щедровицкий, – не жертвует научной истиной (не надо бояться этих громких слов) ради каких-то там конкретных ситуаций…... Таких людей... я встретил в мире психологии невероятно мало. Все остальные подчинили научный поиск... коммунальным, социальным, политическим ситуациям и, практически, в очень многих и многих случаях только делали вид, что их интересуют научные идеи, научные истины, а на самом деле занимались мелкой политикой, политиканством» (13). В другом месте Щедровицкий приводит ответ П.А.Шевырева, объяснявшего, почему он не любит учеников Выготского:
« – Они – как одесские фарцовщики. Эта группа, для которой нет истин, для них есть только “наш” или “не наш”, свой, принадлежащий группе, или чужой» (50).
Здесь не просто частное отношение Щедровицкого к психологам, – здесь его личность выступает в маске Сократа. Как эзотерик Щедровицкий выбирает (его выбирает время) тот же путь, что и Сократ, который говорит про себя: «В самом деле, если вы меня убьете, то вам нелегко будет найти еще такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли» («Апология Сократа» – 30е).
Ведь есть эзотерики и эзотерики. Одни, подобно Будде, переделывают только самих себя, считая, что тем самым спасается и мир, поскольку они и есть мир. Другие, как Сократ или Платон, уверены, что и этот неподлинный мир должен быть переделан по образу мира подлинного. Как писал Платон в «Государстве» об особо искусных философах: «...увидев благо само по себе, взять его за образец и упорядочить и государство, и частных лиц, а также самих себя… на весь остаток жизни» («Государство» – 540 a-b).
Заметим, себя Платон предлагает переделывать здесь в последнюю очередь, а Щедровицкий этим делом не занимался вообще. Он считал, что в переделке нуждается этот мир и другие люди, а не он сам, и замечу, что для того времени это было действительно так. Однако, например, я всегда старался переделывать не других, а себя. Прочтя в шестом классе «Обломова», я почему-то решил, что меня ждет печальная судьба главного героя, ужаснулся и решил себя переделать, и действительно, с этого момента стал работать над собой. Другое дело, что из этого сначала мало что получалось, но, как известно, вода камень точит.
В своих воспоминаниях Щедровицкий много обсуждает свою социальную неадаптированность и говорит, что он, подобно отцу, всегда попадал в конфликты. Подтверждаю, конфликты сопровождали Щедровицкого всю жизнь: скандалы на научных конференциях, конфликты с партийными органами, даже с собственными учениками. Помню, отмечалась моя защита, и Юра в коридоре моей квартиры говорил с горечью: «Вы все делаете не так, я ночей не сплю». А еще раньше Лефевр бросил ему в лицо: «Ты лев, который пожирает своих щенков». Юра был очень расстроен. Но конфликты ли это в обычном понимании?
Думаю, нет. Сократ не имел конфликтов со своими обвинителями, взгляды Сократа для них означали смерть. «Желать вам всякого блага, – говорил Сократ на суде, – я желаю, о мужи афиняне, и люблю вас, а слушать буду скорее бога, чем вас, и пока есть во мне дыхание и способность, не перестану философствовать, уговаривать и убеждать всякого из вас, кого только встречу, говоря то самое, что обыкновенно говорю: о лучший из мужей, гражданин города Афин, величайшего из городов и больше всех прославленного за мудрость и силу, не стыдно ли тебе, что ты заботишься о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и о почестях, а о разумности, об истине и о душе своей, чтобы она была как можно лучше, не заботишься и не помышляешь?» («Апология Сократа» – 29d). Поэтому обвинители предпочли уничтожить самого Сократа.
И в случае Щедровицкого дело не в социальной неадаптированности и конфликтности, а в том, что он формируется как сократическая личность, что означает бескомпромиссную позицию по отношению к взглядам, противоположным тем, которые маркируются и опознаются как подлинные. Начинается это еще со школы, здесь достаточно вспомнить эпизод, когда Юра «врезал» парню, издевавшемуся над контуженным военруком. Затем идет много других не менее характерных историй, например, в университете, когда Щедровицкий выступил против исключения своего сокурсника из комсомола и университета за чтение Достоевского.
«Я сказал:
– Ребята, вы сошли с ума. Достоевский – великий русский писатель. По-моему, в университет нельзя принимать тех, кто не прочел всего Достоевского» (261).
Становление Щедровицкого как эзотерической и сократической личности, на мой взгляд, объясняет и такой странный и абсурдный для него самого момент, как обвинения в том, что он был причиной смерти некоторых почтенных людей («Ну, злые языки и говорили, что у него (профессора Трахтенберга – В.Р.) из-за происшедшего случился инфаркт, и он умер, когда приехал домой» (26)). Сам Щедровицкий списывает эти факты на витальность тогдашних дискуссий. Это верно, но верно и то, что, как сократическая и эзотерическая личность, Юра был для некоторых его оппонентов настоящей угрозой их существованию. Слабые не выдерживали этих столкновений, более сильные успешно оборонялись, особенно эффективно те группы, которые были сплочены (те же ученики Выготского), а также группы институционализированные, например, на философском факультете МГУ. Был момент, когда они почти уже подготовили уничтожение Щедровицкого. «Уже всерьез обсуждался вопрос, не поместить ли меня в психиатрическую больницу, и об этом велись переговоры с комсоргом нашей группы Борисом Пышковым. Он был поставлен перед альтернативой: либо заявление на меня в органы, либо докладная о моей невменяемости. И тогда Борис Пышков, как он мне потом объяснял, выбрал из двух зол меньшее: как представитель общественности он написал заявление о необходимости поместить меня в психиатрическую больницу» (270). Спасла Юру только смерть Сталина.
Наконец, еще одна сторона личности. Щедровицкий формировался как человек действующий, творящий действительность и мир. Он не признавал сопротивления реальности, точнее, был уверен, что всегда это сопротивление преодолеет. В этом отношении он очень напоминал известных гуманистов эпохи Возрождения, фактически считавших себя херувимами (ангелами), а следовательно, уверенных, что человек, «славный и свободный мастер», все может. «То, чего я не мог сделать, – размышляет Щедровицкий, – не касалось меня как личности. Если я не мог чего-то сделать, то это означало только то, что я не могу сделать, а не то, что я такой-сякой и поэтому не могу этого сделать. Всегда существовала идея «покамест»: вот я покамест не могу этого сделать, но если поработаю, то смогу... Меня никогда не интересовал вопрос, как меня воспринимают другие, что другие по моему поводу думают. Я действовал, и у меня был свой мир» (134, 135).
Эта особенность личности Щедровицкого в зрелые его годы очень бросалась в глаза. Подобно Демиургу, он создавал вокруг себя целый мир, настоящее силовое поле, попадая в которое люди сразу поляризовались – одни начинали идти вслед за ним, даже влюблялись в него, другие воспринимали Щедровицкого как настоящий вызов своему бытию*.
Понятно, что в то время становление такой личности не могло происходить безболезненно, бескризисно. Тем более, что, как всякий эзотерик, Щедровицкий должен был решить для себя непростую проблему, а именно, как относится к обычной действительности, как жить в миру, а не только в подлинной реальности мышления? Нужно сказать, что в силу ригористичности и идеологической нагруженности личности, он долго не мог выработать отношения к обычному миру. С 1949 г. и до осени 1952 г., вспоминает Щедровицкий, «я совершенно отчетливо, как бы воочию,... по состоянию души – осознал свою отчужденность всему тому, что происходило на философском факультете, неприятие мною всего духа и способа жизни этих людей... Я почувствовал... полную для себя невозможность существовать так, как жили и существовали люди, окружавшие меня, вступать с ними в какие-то разумные человеческие отношения. Я понял это как свою противоположность вообще всему, что происходило вокруг» (248, 249). Это был кризис. Щедровицкий тогда практически погибал и был близок с самоубийству, что близко знавшим его людям представить почти невозможно!
Преодоление кризиса и окончательное становление личности. Может показаться, что именно знакомство и сближение с Александром Зиновьевым и было тем событием, которое позволило Щедровицкому преодолеть возникший экзистенциальный кризис. На самом деле, это не так: и друзей мы себе выбираем не случайно, и еще задолго до встречи с Зиновьевым Юра «перешел свой рубикон». Здесь большое значение сыграли два обстоятельства: дискуссия в университете с Зиновием Белецким по поводу непогрешимости марксистской доктрины, а также «суд чести» над отцом Юры, Петром Георгиевичем. В первом случае, прижатый у угол вопросами своего сокурсника Игоря Блауберга, Щедровицкий должен был или хитрить, лгать, утверждая, что марксизм не подлежит критике и осмыслению, или же поставить себя под удар. Щедровицкий выбрал второй путь.
«Для меня, – вспоминает он, – это вылилось в проблему: что мне дороже? Я решил ее почти без колебаний и... сказал: ...обязательно наступит такой момент, когда мы скажем, что основные положения “Капитала” были не верны, – таковы основные философские принципы марксистской концепции. …И вот, по сути дела, с этого злосчастного – или счастливого – семинара начинается моя борьба с философским факультетом... во имя спасения собственной жизни, своего лица. Ведь, сделав такую заявку, я на самом деле предрешил всю свою дальнейшую судьбу, способ жизни на философском факультете и во многом после его окончания» (256, 258).
Вторая ситуация позволила Щедровицкому определиться по отношению к обычной жизни, выработать стратегию поведения в миру. Отцу Щедровицкого предложили забрать назад свой проект перестройки авиационных заводов страны (вероятно, потому, что в тот момент он мешал каким-то шагам всесильного Жданова). Петр Георгиевич, уверенный в правильности своих решений, уперся. Тогда над ним устроили «суд чести», то есть прямую расправу. Суд шел три дня, ночью на третий день под давлением «превосходящих сил» отец Щедровицкого сломался. Кстати, в воспоминаниях не приведен один из аргументов, повлиявших на его окончательное решение. Я знаю этот эпизод из рассказа Юры. К вечеру второго дня к телефону позвали Капитолину Николаевну. Звонили из КГБ и настоятельно рекомендовали Капитолине Николаевне объяснить мужу, какие последствия для семьи и самого генерала возникнут, если он на следующий день не признает свою вину.
Для Щедровицкого это был урок, позволивший выработать трезвое, но не противоречащее установкам собственной личности отношение к жизни. Смысл его был в следующем: нужно найти нишу, где бы ты был свободен в своем творчестве; нельзя поступаться фундаментальными принципами, а тактически необходимо действовать, учитывая конкретную ситуацию. «Первый принцип: нельзя быть частичным производителем, надо искать такую область деятельности, где возможно быть целостным и все, что необходимо для работы, для творчества, для деятельностного существования, всегда может быть унесено с собой... Чтобы быть личностью, надо быть свободным…...
И второе, что я понял тогда: вступая в борьбу, надо всегда предельно четко и до конца рассчитывать все возможные альтернативы и четко определять те границы, до которых ты способен и хочешь идти... В-третьих,… я никогда не буду обращаться за помощью к людям вышестоящим... здесь возможны только личные отношения и обращения к личности» (232-233).
Могу подтвердить, что Щедровицкий практически никогда не изменял этим принципам. В совокупности, эти принципы наряду с другими позволяли Юре проводить в жизнь эзотерические установки. Поскольку подлинный мир для Щедровицкого – это мир мышления, именно в мышлении он получает максимальные возможности, становится предельно эффективным. Этот момент Юра обнаружил уже в университете, когда ему в начале 1953 г. удается предсказать приближающиеся события «буквально по месяцам, так, как оно потом реально и происходило». Для меня, – вспоминает Щедровицкий, «это была какая-то игра – чисто мыслительное построение. И я верил в свои конструкции ровно в такой же мере, в какой я в них абсолютно не верил... И то обстоятельство, что это мое “вранье” начинало осуществляться, и главное осуществляться с удивительной точностью, в дополнение к тому, что мы с Зиновьевым в октябре 1952 года тоже оказались правы в наших прогнозах и оценках, – все это заставило меня поверить в силу такой, чисто аналитической, предсказывающей мысли, в силу того теоретического представления, которое у меня сформировалось, и почувствовать его прогностическую действенность» (297-298).
Мне трудно сказать, в какой мере политические прогнозы Щедровицкого осуществлялись, я лично слышал от него только один. Как-то (это была вторая половина 60-х годов) мы шли по Тверской и Юра сказал: «Я ненавижу весь этот социализм, он рухнет. Когда это произойдет, мы должны быть готовы управлять всеми процессами в стране». Первая часть этого прогноза сбылась даже раньше, чем Щедровицкий ожидал, а вторая – нет. Но дело не в прогнозах, а в априорной уверенности в мощи собственного мышления; по сути, в такой форме мышление конституировалось для Щедровицкого как подлинная реальность.
Если судить по опыту, окончательное становление личности предполагает не только самопределение в области своих занятий («профессиональное»), но, что более существенно, работу, направленную на выработку понимания происходящих в мире событий и в связи с этим уяснение своих задач. Из предыдущего анализа понятно, почему Щедровицкий выбирает специализацию в логике и методологии. Характерны и понимание происходящих событий, и задачи, которые Щедровицкий принимает на себя. С его точки зрения, главное препятствие на пути прогресса человечества – архаическое, неразвитое мышление, а в нашей стране – отсутствие эффективно, научно мыслящих людей, интеллигенции.
В начале 1952 года, рассказывает Щедровицкий, «я твердо решил, что основной областью моих занятий – на первое десятилетие во всяком случае, а может быть и на всю жизнь – должны стать логика и методология, образующие “горячую точку” в человеческой культуре и мышлении…я... я представлял себя прогрессором в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира... И определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, я отвечал на этот вопрос – опять-таки для себя – очень резко: только логикой и методологией. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные, или объектные, знания, которые всегда суть следствия от метода и средств... первую фазу всего этого гигантского социального и культурного эксперимента я понимал не в аспекте политических или социально-политических отношений, а прежде всего в аспекте разрушения и ломки всех традиционных форм культуры (вот почему Щедровицкий третировал традиционную культуру! – В.Р.). И я был тогда твердо убежден, что путь к дальнейшему развитию России и людей России идет прежде всего через восстановление, или воссоздание культуры – новой культуры, ибо я понимал, что восстановление прежней культуры невозможно. Именно тогда, в 1952 году, я сформулировал для себя основной принцип, который определял всю дальнейшую мою жизнь и работу: для того чтобы Россия могла занять свое место в мире, нужно восстановить интеллигенцию России... Я, действительно, до сих пор себя мыслю идеологом интеллигенции, идеологом, если можно так сказать, собственно культурной, культурологической, культуротехнической работы... Интеллигент обязан оставаться мыслителем: в этом его социокультурное назначение, его обязанность в обществе» (288, 302, 303). Не правда ли, замечательное самоопределение, актуальное и в наши дни!
Конечно, что такое интеллигент и каковы задачи современности, можно понимать и иначе, чем Щедровицкий в 1952 г. Для меня, например, культура – это особая форма социальной жизни, социальный организм, поэтому культуротехническая работа хотя и необходима, но дает не так уж много. И интеллигенцию я понимаю несколько иначе, чем учитель. Интеллигент должен быть не только мыслителем, но и совестью эпохи, и живым носителем культуры.
Обычный человек не обязательно должен быть личностью, и не обязательно каждый человек должен так себя выстраивать и продумывать, как это делал Щедровицкий. Но думаю, для философа и ученого, для методолога, для многих современных специалистов, оказывающих влияние своей деятельностью на жизнь культуры, это совершенно необходимо.
В частности, перед философией, на мой взгляд, сегодня, на рубеже третьего тысячелетия стоят по меньшей мере три новые задачи. Она должна способствовать становлению нового мироощущения в направлении перехода от натуралистической картины действительности (когда мы думаем, что мир таков, как он представлен в наших знаниях), к деятельностной и культурологической картине действительности. В соответствии с последней, мир есть не только данность, которую мы застаем, но и продукт нашей деятельности и усилий, а они, в свою очередь, обладают двойной природой – искусственной (это эксперимент и свобода) и естественной (это – момент культуры и социума).
Вторая задача философии – способствовать формированию и реализации нового социального проекта, направленного на сохранение жизни на земле, безопасное развитие, поддержание природного, культурного и личностного разнообразия (многообразия) и сотрудничества.
Третья задача – помочь становлению новой цивилизации, в рамках которой складываются метакультуры, новая нравственность, новые формы жизни и мышления.
Чтение книги Щедровицкого «Я всегда был идеалистом» – не только бесконечно увлекательное занятие для думающего человека, но и стимул для собственного самоопределения и очередных шагов в становлении собственной личности.
* И после смерти, по сей день личность Щедровицкого продолжает поляризовать мыслящую аудиторию. По поводу обсуждаемой книги «Я всегда был идеалистом» уже возникли прямо противоположные оценки и эмоции. В огромном большинстве они восторженные или заинтересованные. Но есть и негативные. Не буду называть имен, но сами оценки приведу. Вот например, мнение Р., который много лет сотрудничал с Щедровицким: «Я в тот же период учился в Ленинградском университете на философском факультете. Идеологическая обстановка была не менее сложной. Но мы прекрасно понимали, что можно говорить преподавателям и что спрашивать у них. Зачем их подставлять? Просто у Юры такой дурной характер, а не какая-то там принципиальность. Или он совсем дурак?». Психолог, много лет друживший с Щедровицким, кстати, о нем в книге упоминается, сказал мне так: «Федя (шутливая кличка Щедровицкого у друзей. – В.Р.) всегда отличался полным отсутствием юмора. И здесь он на полном серьезе, прямо как есть, как будто он голый, пишет о себе смешные вещи. Умные люди не будут так поступать». Известный культуролог, знавшая Щедровицкого меньше, но все же несколько раз плотно с ним общавшаяся, была разочарована: «Я думала эта книга про то, почему он идеалист и как он это понимает. Но увидела чудовищного человека – авторитарная личность, только я да я, пишет о себе такие вещи и не стесняется, с негодяями ведет себя как провокатор. Особенно мне стало жалко тебя. Как можно было жить и работать с таким человеком столько времени?»
Но, повторяю, такие оценки – редкое исключение.
